Андрей Мальгин (avmalgin) wrote,
Андрей Мальгин
avmalgin

Как закалялся джаз

Листал я недавно сборник документов "Сумбур вместо музыки", выпущенный в серии "Россия. ХХ век" Фондом А.Н.Яковлева. О преследованиях музыкантов в СССР. И там на странице 449 помещен один документ. Письмо какой-то репрессированной артистки секретарю ЦК Шаталину, курировавшему правоохранительные органы, и ответ генерального прокурора Руденко, который по просьбе Шаталина разбирался в этом деле.

Всё в публикации на месте, фонд такой-то, опись такая-то и т.д., но - все фамилии вымараны. Заменены тремя точками.

История мне показалась интересной, стал гуглить. И нашел оба письма, хоть и сокращенные, но с фамилиями - в старом номере газеты "Аргументы и факты".


Из заявления гражданки Ю. Бер на имя секретаря ЦК КПСС Н. Шаталина от 11.4.54 г.

"Я очень благодарна Вам за то, что Вы отозвались на мою просьбу и так скоро. Я сейчас скажу Вам все, и клянусь Вам самым дорогим для меня - памятью моего ребенка, что говорю правду.

Я родилась в семье артистов. Мой отец из рода композитора Глинки, работал больше тридцати лет в Большом театре. Мать была певицей. Я училась с девяти лет в театральной школе ГАБТа, получила там балетное образование, потом перешла работать в оперетту. В 1939 году работала в Московской областной оперетте. Там работал дирижер, некто Хмелевич. Он познакомился со мной, потом с моей семьей, вошел к нам в дом. Он был в близких отношениях с нашей дальней родственницей, которая жила у нас, и на правах этого бывал часто в нашей квартире. В течение трех лет мы были с ним знакомы, и он ни разу не показал своего настоящего лица. В 1941 году наш театр разделили на бригады и послали на фронт.

Я приезжала в Москву редко, но все же могла заметить, как изменился Хмелевич. Он стал высказывать такие взгляды и так себя вести, что я сочла своим гражданским долгом обратить на него внимание органов государственной безопасности. Хмелевичем заинтересовались, меня вызывали к себе крупные работники МВД, инструктировали меня, поручили мне это дело.

В течение года я не оставляла нигде этого человека, под любыми предлогами. Я ездила на те фронты, где был он, абсолютно вошла к нему в доверие, он перестал меня стесняться. Я довела это дело до черты, когда мне сказали, что оно передается в высшие инстанции. Я уехала в театральную поездку по обслуживанию госпиталей, и несколько месяцев не была в Москве.

Приехав в январе 1943 года, я пришла по вызову на Лубянку, где мне был предъявлен ордер на арест якобы по участию в группе Хмелевича. Сначала я думала, что все это фиктивно, и не волновалась. Началось следствие, которое закончилось 12 февраля 1943 года, когда дело Хмелевича передали Военному трибуналу. Был суд. Мой следователь знал, что инициатором дела Хмелевича была я, но он сказал, что в целях его полного разоблачения необходимо молчать об этом; и вообще запретил говорить об этом факте. Мне предъявили обвинение в связи с группой Хмелевича. На очных ставках сам Хмелевич и те наши знакомые, которых привлекли по этому делу, показывали против меня. Это было вполне естественно, так как они видели только мои хорошие отношения с Хмелевичем, не зная их истинной подкладки. На основании этих свидетельств мне дали статью 58 - 10 и дали мне 10 лет срока исправительно-трудовых лагерей...

Ни на суде, ни после, в течение четырех с половиной лет в лагере я ни слова не сказала о моей роли в деле Хмелевича. Я была связана подпиской, которую дала органам, и привыкла выполнять их приказания. В 1947 году я попала под амнистию...

Моя мать умерла от разрыва сердца в день суда, родные от меня отказались, и я не имела права разубедить их, что я не то, за кого они меня теперь принимали.

В 1953 году я решила вернуться в Москву и добиться реабилитации...

Я подала просьбу о снятии судимости, но умолчала о самом главном, о том, что могло меня реабилитировать... Больше года я работала под фамилией "Багряновская", и - как доказательство верности моих слов - в архиве МВД должна быть моя подписка: ноябрь, декабрь 1941 г., точно месяца не помню. Дело Хмелевича не было моим первым заданием..."


ОТСЮДА

Ответ Руденко Шаталину беру из сборника "Сумбур вместо музыки":




Дело московских музыкантов 1943 года упоминается в одной из статей в газете "Коммерсантъ":

Подобный случай имел место в Москве во время войны. В 1943 году военный трибунал рассматривал дело "антисоветской группы дирижера Хмелевича", которое от начала до конца было сфабриковано Московским управлением НКВД. Чекисты завербовали нескольких знакомых между собой артистов и музыкантов и каждому из них поручили вести провокационные разговоры с остальными. На основании агентурных донесений всех участников группы арестовали и судили. Всем дали большие сроки, а Хмелевича приговорили к расстрелу. Но дело попалось на глаза председателю военной коллегии Верховного суда СССР Василию Ульриху. И человек, которого по праву называют кровавым палачом, обнаружил, что дирижер наблюдался у психиатра. Он распорядился направить Хмелевича на психиатрическую экспертизу и собственноручно написал записку в НКВД с предписанием не расстреливать Хмелевича до получения результатов и возможного пересмотра дела. В итоге дирижер был признан невменяемым, что не спасло его от заключения, зато сохранило ему жизнь.

ОТСЮДА

Артистка оперетты Юлия Николаевна Бер-Глинка, выполнявшая задания НКВД по разоблачению врагов народа в музыкальной среде, прожила долгую жизнь. После реабилитации в 1955 году ее взяли научным сотрудником в Музей музыкальной культуры имени М.И.Глинки, потом она руководила различными клубными и фабрично-заводскими танцевальными коллективами и уже в старости стала каким-то начальником в Московском областном доме народного творчества. Скончалась в 1990 году на восьмидесятом году жизни.

Дирижер Московской оперетты Александр Хмелевич, которого сдала Бер-Глинка, после мытарств по лагерям очутился в ссылке в Караганде, откуда уже не вернулся в Москву. В Караганде оказалось много московских музыкантов, из них создали оркестр Карагандинской филармонии. Закончил он свой путь в 1973 году в качестве дирижера Карагандинского театра музыкальной комедии.

Мы не знаем, как жилось Александру Александровичу после ареста и все последующие годы, но это легко представить, ознакомившись с воспоминаниями его товарища по "музыкальному делу" 1943 года - выдающегося джазового музыканта Александра Варламова. Они не только опубликованы, но на Ютьюбе даже выложена аудиозапись. В отличие от Хмелевича, Варламов после смерти Сталина вернулся в Москву и начал жизнь заново. Ранний (до посадки) период биографии Александра Варламова во многом лег в основу сценария фильма "Мы из джаза" К.Шахназарова, но то, что случилось позднее, осталось за пределами картины. Может быть, когда-нибудь такое кино будет снято. И это будет не комедия. Варламов, кстати, узнал, кто на него донес.




- 1943 год коснулся меня непосредственно. Как это случилось .
Я репетировал со своим любимым "Мелоди-оркестром". Задача у нас была такая, чтобы обслужить английский и американский флот, который был у нас на Севере, конвой. У нас была певица Полевая-Мансфельд, которая пела по-английски, по-французски те песенки, которые я оркестровал для "Мелоди-оркестра". Кроме того, что мы выступали на открытых концертах, мы выступали и в Колонном зале Дома Союзов. Много раз выступали в Доме ученых. Все время готовили репертуар, чтобы поехать на Северный фронт. Репетировали мы в клубе Ногина, в полуподвальном помещении.
Как -то во время одной репетиции вдруг гаснет свет , как будто выключили пробки. Ко мне в темноте подошли два человека и говорят -"Мы вас просим пройти с нами".
Когда мы вышли в коридор, где уже был свет, я увидел, что это два военных. Они сказали, что поедем ко мне на квартиру. Что им надо со мной поговорить. Говорить, так говорить.
Я говорю, может быть, поговорим здесь. Нет, здесь неудобно. Поедем к вам. У меня не сработало даже предчувствие. Настолько я был далек от мысли, что это касается меня. Приехали домой, они начали обыск. Я спрашиваю, что вы ищите?
"То, что нам надо, то и ищем".
Стали вытаскивать все мои рукописи, уже подобранные ноты, программы для Госджаза, текущие работы. Все это свалили в одну кучу на пол . Ноты разлетелись. Они ходили по ним, топтали их. Тут я понял, что с ними я ни о чем не договорюсь. После обыска, в результате нашли только одно. Это был немецкий журнал, который выходил у нас, московское издание. В нем была фотография "Риббентроп и Молотов".
"А это кто такой?" Я говорю: "Молотов". - "А это, мы вас спрашиваем, кто это?" - "Это Риббентроп". Ага!!!
Вот было единственное, что мне было предъявлено.
Возможно, они считали, что я так люблю Риббентропа, что храню этот журнал? Больше у них других поводов не было.
Дальше: "Возьмите , что у вас есть ценного.
-У меня нет никаких ценностей.
-Ну, часы у вас есть? Возьмите часы.
У меня была кошка. Мне некому было ее оставить. Я попросил отнести кошку соседям.
-Ничего не надо. Вернетесь и покормите вашу кошку.
Мы вышли. За нами вышла и кошка. Они заперли дверь и поставили на нее пломбу. Посадили в легковую машину "Эмочку". Я жил на Сверчковом переулке, на Покровке.
Военные сели по бокам от меня и приехали на Лубянку.
Мы приехали на Лубянку, въехали в железные ворота. Я вошел под их охраной в первое помещение . Там я услышал страшный, нечеловеческий крик из какой-то другой комнаты. Где-то совсем рядом. Такого я никогда прежде не слышал. Мне стало страшно. А веселый мужской голос спрашивал: «Слышишь? Ха-ха-ха! Ты слышишь?» Я подумал, что разыгрывается какой-то спектакль. Разве нормальному человеку могло прийти в голову, что одним из любимых развлечений следователей было позвонить приятелю и дать послушать крики жертвы?!
Я думал, что это специально делается, чтобы травмировать человека. Наверно, так оно и было. Все сводилось к тому, чтобы человека взять и уничтожить в нем все человеческое. Морально подавить.
Первый допрос был коротким. Поразили слова следователя: "Вы не в милиции, а в НКВД. Здесь вы можете говорить все: о ком угодно и о чем угодно, даже про Советскую власть. Но должны сказать и то, в чем вы перед ней виноваты! Всего хорошего, идите в камеру и там подумайте!" Угрожающе: "Подумайте!".
Мне это настолько неприятно вспоминать. У меня к этому какое-то отвращение, неприятие. Это невозможно передать.
То, что происходило дальше, все это было подавление личности, всего человеческого на протяжении всего времени, что я находился там, порядка нескольких месяцев. Начиналось с личного "шмона", обыска. Раздевали догола и искали везде, где только было можно. Может быть там какая-нибудь таблетка спрятана, какая-нибудь бумажка. Стояли молчаливые люди в серых халатах, ничего не говорящие. Они презрительно показывали жестами, очень жестко, что надо делать. Это была своего рода фабрика, в которой все процессы были строго регламентированы. Все было предусмотрено заранее. Это была машина, которая как по шестеренкам передавала заключенного от одного к другому. Как вы входили, как выходили, как становились к стенке лицом, чтобы вы ничего не могли видеть, что происходит сзади вас. Хотя там, наверно, ничего особенного и не происходило. Этим лишний раз доказывали, что вы ничтожество. С вами можно сделать что угодно. Хотим, поставим на колени, захотим, поставим лицом к стенке. Хотим, чтобы вы держали руки вытянутыми в течении часа, двух, трех. Кто-то сказал, что все эти методы из гестапо. Говорили, что даже приезжали какие-то инструктора гестапо, которые им все это поставили. Все это было по-режиссерски продумано. Эти люди были специально подобраны. Это была школа следователей. Никто из них не делал, как бы пришлось. Все было расписано.
Досмотр закончен и я в камере. Оказалось нас там человек восемь. Больше других запомнился красный командир Эрнабек, его рассказы о гражданской войне, о том, как брал Степанакерт. Он очень любил Илью Эренбурга и даже псевдоним себе взял — Эренбург. Однажды уходил из камеры в полной уверенности, что его освобождают, еще сказал мне: «Выйдете на волю, пишите по адресу — Степанакерт, Луговая, восемь». Как странно, адрес этот врезался в память на всю жизнь. Думаю, Эрнабека расстреляли.
Поначалу у меня было ощущение интереса к происходящему. Я иногда думал, что человек должен это испытать. Если бы я это не испытал, то я наверно, что-то в жизни пропустил. То, что был такой стресс, такая мясорубка, может быть, это меня и спасало. Если бы я поддался этому угнетению и думал бы, что меня угнетают, это было бы хуже.
Была такая пытка. Ставили к стенке. Потом одевалось что-то вроде хомута и начинали вам стягивать грудь. Так, что начинали трещать кости груди. Все завинчивают, завинчивают, завинчивают. И все время вопросы: "Ну, как вы себя чувствуете? Может быть вы теперь скажете."
Стоишь как бы между двух досок. Спина прижата к стене, а на груди пресс.
Ощущение было такое, что не то что задыхаешься, а как будто ты попал в завал дома и на тебя упала плита. Ты не можешь выбраться из под нее. Прежде всего ощущение страха. Чувствуешь, что сейчас могут переломиться все ребра и дикая боль. Все для того, чтобы человек сказал: "Что вы хотите, чтобы я вам сказал? Ну, напишите сами". Все время шли провокационные вопросы..
Меня допрашивал майор, молодой еще человек. Я долго помнил его фамилию... А вот прокурора не забыл по сей день - Воронов. Часто устраивались перекрестные допросы. Как-то пожаловал для этого буквально мальчишка, хорошенький такой, черноволосенький, нахальный. Пытались меня запутать.
Допросы проводились обычно поздно вечером. И, знаете ли, иногда даже рад бывал, когда вызывали, — так тягостно было в камере от своей беспомощности, бессилия, так хотелось верить в какую- то отдушину... Следователь мой иногда звонил по телефону домой: «Машенька, здравствуй! Да нет, не скоро — у меня тут сидит один подлец. Ну, как там у вас? Что на столе?» И начинал перечислять закуски. Это при голодном-то человеке...
Мне запомнилась такое. Следователь хотел прикурить папиросу. Вынул зажигалку, а она не зажигается.
-Черт знает, что за производство. Наши зажигалки не зажигаются. Как вы смотрите на это дело?
Я молчу. Ну, что я должен был сказать? Да, у нас производство скверное. Это уже вам минус. Это уже предлог с чего начать.
У нас в камере сидел истопник театра. Ему предъявили обвинение в том, что он, если бы пришли немцы, то он бы возглавил правительство. Но он же истопник, он из деревни. Но ему пришлось, в конце концов, это признать. Его стали вызывать и допрашивать всю ночь.
-А кто должен быть премьер министром? Назовите фамилию. А кто должен быть министром внутренних дел? Назовите фамилию.
Его выматывали и он терялся. Ему приходилось придумывать фамилии. Придумывать каких-то своих знакомых людей. А у них была такая задача. Каждый заключенный человек должен был дать четыре фамилии. Вы представляете, какой это был конвейер. Каждый названный человек шел на заметку. И надо было об этом человеке что-то сказать.
Вот такой-то с бородой, любит курить такие-то папиросы. Какие-то маленькие, дурацкие сведения. А потом, когда брали этого человека, ему говорили, что мы о вас все знаем. Вы курите такие-то папиросы. Почему-то вы сейчас бритый, а раньше вы носили бороду. Мы все о вас знаем. На самом деле они ничего не знали. Это был абсолютный фарс. Они создавали впечатление, что они вездесущи. Это наука, которую им преподавали в их школе.
Если человек упирается, то вызывали двух бугаев и с одного конца кабинета в другой конец швыряют. Футбол. Делали это и со мной. Били и по голове.
Я прекрасно понимал, что стоит назвать хоть одну фамилию, завтра же этот человек будет сидеть. Поэтому, решив «сознаваться», все брал на себя. «Кто должен был стать директором мюзик-холла после захвата фашистами Москвы?» — спрашивал следователь. Отвечал: «Я». — «А художественным руководителем?» — «Тоже я». —«А дирижером?» — «Я!». - «А где должен был быть организован мюзик-холл?» - «Да здесь, где мы находимся, на Лубянке», — закричал я от отчаяния и сознания полного идиотизма происходящего. Я сам должен себе выдумывать обстоятельства «дела», которого не было.
Меня били. Били повсюду. Зубов я лишился сразу, на Лубянке.
Помню, еще там, на свободе, кто-то в ресторане Дома композиторов рассказывал, что Генрих Густавович Нейгауз вернулся из Лубянки без зубов. Я ужасался: "Как же так! Такой уважаемый человек! Такой музыкант!"
А когда выбили мне, понял, что человек здесь не имеет никакой цены. Но самая страшная тюрьма была Лефортовская - пыточная. Среди заключенных ходила версия, будто еще до войны пыточных дел мастеров там консультировали гестаповцы.
И безразлично уже было — подписывать или не подписывать ту ересь, что подсовывают. Я, например, подписал, отказавшись даже читать. А прокурор Воронов при этом, нагло улыбаясь, спросил: «Надеюсь, вы никаких претензий к следствию не имеете?»
Было удивительно то, что непонятно, для чего это все делалось. Для чего мне, молодому человеку, в самом расцвете жизни, расцвете творчества, зачем это нужно? Об этом никто не подумал. Ведь в этом заключается жизнь человека, который мог бы принести какую-то пользу. Да даже не в пользе, ведь это жизнь человеческая. Как же так можно изуродовать ее? Изуродовать всё. Как можно выбросить из жизни? Все-таки 13 лет у меня потеряно. Самого лучшего, продуктивного времени. За ради чего? Ради того, что им надо было придумать какую-то версию, на основании которой человеку дать срок. Какие только не выдумывались обвинения.
«Нам известно, что вы собираетесь бежать за границу на английском крейсере»...
Последней моей инстанцией была Бутырская тюрьма. Меня там вдруг посадили в одиночку. Что бы могло это значить? Тревожно. Ночью под окном раздавались выстрелы, залпы - во дворе расстреливали. Утром на прогулке заметил - вся стена пробита пулями. На Лубянке-то обычно стреляли в затылок, неожиданно, когда человек шел по коридору.
Не выдержал, позвал надзирателя: "Не могу больше слышать по ночам выстрелы. Переведите в другую камеру". Повели меня из одиночки вниз по лестнице, по длинному коридору - предчувствие плохое. Вывели в большой центральный двор. Я обмер - человек двадцать с винтовками стоят полукругом. Как сквозь сон услышал команду: "Направо! К стене лицом!". Повернулся лицом к стене и вдруг мне стало все абсолютно безразлично. Не страшно. Хотя я понимал, что это - конец. Сколько там простоял, не помню. Слышу: "Повернись! Направо!". Меня буквально втолкнули в какую-то дверь, протащили по коридору, наконец, я оказался в камере, набитой людьми. Что это было? До сих пор не знаю. Кто отменил расстрел? Почему?
Спустя какое-то время, буквально на маленьком продолговатом листочке я прочитал приговор Коллегии Особого совещания (тройка)...
Мне было предъявлено обвинение по статьям 58-10, 58-11...
Статья 58-10 - это контрреволюция , антисоветские, контрреволюционные настроения, а статья 58-11 это значит, что вы не один, а кто-то еще был замешан в это дело.
Это был донос. Я знал, кто предал меня. Был у нас в оркестре один "черный человек", виолончелист. Говорят, сам хвастался, что за меня ордер на машину получил. Счастье его, что не дожил до моего возвращения.
Я даже могу назвать его фамилию. Лузанов. Не тот знаменитый Лузанов, а его дядя. Дмитрий его звали.
В голодное время я помог этому музыканту. Поделился с ним картошкой, хранящейся у меня на даче. Кроме меня и него, об этом никто не знал.
И вдруг на следствии мне говорят об этом факте. Значит меня предал этот человек. Как можно было пойти на это?
Я просил, чтобы меня отправили на фронт в штрафную, какую угодно роту. Было ужасно чувствовать, что все люди воюют, а я сижу здесь, да еще с таким клеймом. Следователь говорит, ну, что ж, пишите. Отвели меня в каморочку. Вот чернила, перо, бумага. "Чернила не пить, перья не глотать!"
Я написал Берии: "Прошу дать мне возможность со всем советским народом непосредственно участвовать в Отечественной войне в защите моей Родины от ненавистного врага".
Но никакого ответа. Отказ. Это эмоциональное письмо следователем было просто приобщено к делу, но строчка с просьбой направить на фронт кем-то подчеркнута карандашом.
Там была такая пытка. Вас вводили в камеру, которая очень сильно нагревалась. Там была температура 60, 70, 80 градусов, не знаю, но очень высокая температура. Такая, что кожа лопается. Через определенное время пускается холодный, отчаянно холодный воздух. Ледяной. Один раз я это испытал. Это страшно. А некоторые это испытывали несколько раз. Когда кончается эта процедура, вас отправляют полуживого, полумертвого в камеру.
На Лубянку меня привезли в январе, а к осени я попал в лагерь. Лагерь вас приучил к тому, что вы зек, ЗК, заключенный. Вы подписываетесь "ЗК А.Варламов". Человек, выброшенный из общества...
Сначала пересылки. Свердловск, Челябинск. Довезли нас до лагеря. Поставили перед воротами на колени, чтобы не разбежались. Да куда бежать? Кругом тайга, настоящая, глухая...
Сейчас многое уже забывается, проходит в воспоминаниях, как в тумане — ужасные бараки, грязные нары. Урки, шмон, вертухаи, жаргон. А тогда? Тогда первым делом — в медпункт. Да нет, не подлечить, а определить степень трудоспособности. Врач там был необыкновенный красавец-бессараб (вообще в этом лагере почему-то оказалось много бессарабов). Из заключенных, конечно. Даже начальником клуба для вольнонаемных служил бывший заключенный — Шевчук, скрипач, ученик Витачека. Над кроватью у него висела фотография Елены Фабиановны Гнесиной с дарственной надписью. Кстати, он владел бесценным сокровищем — скрипкой работы Гварнери! Когда меня приводили под конвоем в клуб, чтобы я мог воспользоваться фортепиано, Шевчук неизменно совал тайком котлетку или кусочек мяса... Но это все было гораздо позже. А тогда красавец-бессараб, знавший, что я — музыкант, поначалу решил меня госпитализировать, но, подумав, сказал: «Отправлю вас лучше на лесоповал, на вспомогательные работы: сучья подбирать, костры жечь...» Сперва меня даже досада взяла, но как он оказался прав!
В арестантском вагоне я ехал вместе с московским рабочим, токарем высокого класса, звали его Колей. Так вот уже в лагере я узнал, что он в больнице, и пошел проведать его. Оказалось, Коля не болен, а просто отлежаться хочет, немного силы сохранить. Через неделю он умер.
Значит, все-таки был нездоров? Представьте себе, нет. Обессилевшему, голодному человеку ни в коем случае в лагерных условиях нельзя ложиться. Это смерть. Организм перестает бороться. Так что врач знал свое дело.
Первым заданием было напилить дров для начальника лагеря. Сколько мы там могли напилить вдвоем с таким же бедолагой, без сноровки, практически без сил. Но нормировщик, увидев нашу «работу», вдруг сказал: «Ладно, что-нибудь сделаю — полный паек получите». Сам был из заключенных.
К концу пребывания в лагере, когда меня поставили нормировщиком на очень ответственном участке, понял, как много зависит от того, кто на этом посту. Со мною тогда в паре был экономист, польский еврей, маленький, худенький, но такого мужества, такого, обаяния человек — до сих пор его помню. Удивительной был доброты, сколько хорошего сделал заключенным.
На лесоповале подружился я с замечательным ученым, биофизиком Александром Леонидовичем Чижевским, основоположником гелиобиологии. Работал он санитаром в медсанчасти, помню, таскал за собой какого-то барана, кровь которого использовали для вакцины от сифилиса. Когда я стал заниматься джазом, мне удалось взять Чижевского в костюмеры.


В колониях среди осужденных работала художественная самодеятельность. Лучшие артисты-заключенные, по инициативе начальника Управления И.И.Долгих, были собраны в лагерную агитбригаду при 9 ОЛПе. Руководителем назначили композитора и дирижера А.В. Варламова, а бригадиром – художника-карикатуриста и выступающего с пародиями М. Усааса. Руководил оркестром бывший главный дирижер московского театра оперетты А.А.Хмелевич (тот самый!). В его составе выступали известные в то время артисты, музыканты и композиторы: Г.Чехмахов – аккордеонист, М.Степанян – тромбонист, А.Назарян и Тактаулов, Н.Ровнев и Суржиков – саксофонисты; солист Большого театра СССР, баритон Д. Головин, певицы сестры Александровы, Л. Сидельникова из КВЖД, Е. Быстров – артист ленинградского ТЮЗа, актер Харьковского театра оперетты А. Соколовский, танцовщица из Белоруссии М. Малиновская, Шамсутдинов – из театра оперы и балета г. Казани.
Танцевальную группу возглавляли Илларионов, искусствовед и драматург И.Багиашвили. Выступали виолончелист М.Гессель, скрипач Шевчук, певец Н.Н.Крейер, художник-декоратор Подрапатов, комики-пародисты Ижик и Кольцов, а также Стрельцов, Шевчук, Чернова, Арутюнов, Михайлов, Блехер, Калабухов и многие другие. Почти все они были осуждены по 58 статье. Этот коллектив постоянно выступал в клубе им. Дзержинского и в подразделениях Ивдельлага. В его исполнении можно было услышать и увидеть программы различных жанров в сопровождении большого эстрадного оркестра.


- Начальник Ивдельлага Долгих. Это был высоченный детина. Приход его в зону надо было видеть! Появлялся он, ну, по крайней мере, как сам Сталин. Сначала шли охранники с автоматами, потом свита, только после этого — Долгих собственной персоной. Рядом с ним адъютант — записывать поручения его милости. Заместителем был некто Борисов. Вот он-то и вызвал меня: «Хотим, чтобы в лагере был оркестр. Поручаю это вам!» А во мне вдруг такой гонор взыграл: «Я оркестрами не занимаюсь!» Он опешил. Даже говорить стал как-то помягче: «Ну что вы тут ерундой будете заниматься, пропадете. В оркестре ведь и свободы будет побольше, и еды. Музыкантов я вам найду». Долго еще я артачился. Душа не лежала — какая уж там музыка в лагере. Но уговорили в конце концов, пообещав, что оркестр будет играть и для заключенных. Сейчас я даже благодарен за это: на какое-то время ожил, что, может быть, и спасло, дав дополнительные силы.
Музыкантов собирал по разным лагерям, для многих это было единственным способом выжить. Все заключенные. Двенадцать человек. По разным лагпунктам собрали, разрешили выписать из дома ноты и инструменты. Помню, например, был у нас саксофонист Суржиков, виолончелист Миша Гессель. Он совсем погибал от голода, до помойки дошел, а это — конец. Оркестр спас его. А однажды мне сообщили, что приедет из дальнего лагпункта Дмитрий Данилович Головин, еще недавно знаменитый солист Большого театра.
Потом выяснилось, что его тоже долго не могли заставить петь, не подчинялся приказу. Только узнав, кто будет руководить оркестром, согласился: мы были знакомы еще по Москве, встречались в доме актрисы Малого театра Гондатти (я дружил с ее сыном).
Так мы собрались вместе: Головин, Чижевский, я и совершенно неизвестные мне музыканты, голодные, без сил, зачастую с возможностями ниже средних. Был среди них даже мальчишка-налетчик. Пожалела его начальница КВЧ (культурно-воспитательной части!): «׳Возьмите, может, исправится. Способный, чечетку хорошо бацает». Парнишка оказался музыкальным, научили его немного играть на саксофоне, партии я специально адаптировал. Он буквально не отходил от меня, так и болтался всегда рядом. У паренька была не уголовная статья, а самая что ни на есть политическая: 58-8, террор. И срок соответствующий: 15 лет строгого режима. А звали мальчишку не больше и не меньше, как Александр Пушкин...
Головин у нас исполнял и оперные арии, и советские песни, и джазовые вещи. Были у нас солистки — Кушелевская и Бранькова. Бранькова — певица с очень хорошим голосом (из репрессированной семьи служащих КВЖД), прекрасно, между прочим, пела романс моего прадеда, Александра Егоровича Варламова, «Красный сарафан». Кроме того, мы, конечно, играли джаз, по-настоящему играли, возможность репетировать-то у нас была. Концерты для заключенных проходили в лагерной столовой, на маленькой сценке.
Мы ездили по всем нашим лагпунктам, а было их девять.
А в незабываемый День Победы (все мы, конечно, были в курсе фронтовых дел), как только я узнал о конце войны, крикнул: «Весь оркестр сюда, скорее!» Три трубача и тромбонист выскочили на площадь перед столовой и заиграли торжественные фанфары! Какое ликование было в лагере! Начальство, представьте, насторожилось. Вот ведь интересно, почему-то всегда в преддверии и во время праздников — первомайских, ноябрьских — ставились дополнительная охрана, пулеметы. До сих пор не понимаю — зачем? Бунтовать никто не собирался, люди просто хотели немного порадоваться...
Когда, например. за какую-то провинность я снова был сослан на лесоповал, то моим бригадиром там оказался уголовник, здоровый такой детина. Вдруг он сказал мне: «Место ваше будет у костра, подбрасывайте в него ветки. Я не позволю, чтобы вы лес пилили». Пиджак, правда, у меня там урки сперли, но как только он узнал об этом, через полчаса пропажа была на месте. Стащат где-нибудь махорочки, несут — угощайтесь. Уважение к артисту! А вот однажды, во время концерта, Дмитрий Данилович Головин пел «Песню о Москве» Дунаевского, а там были такие слова. «Мы вернемся в наш город могучий, где любимый наш Сталин живет». Не захотел Головин произносить имени «вождя всех народов» и этот куплет пропустил. Как на него набросились начальнички! Тут же распорядились обрить наголо и отправить на бревнотаску. И вот этот немолодой уже человек, прекрасный певец, должен был стоять босиком в ледяной воде и выволакивать на берег тяжеленные бревна!
Когда закончился срок в лагере, судьба нанесла мне новый удар.
Организовали этап и отправили нас, несколько человек, в Свердловск. И вот там начальник тюрьмы объявил, что я направляюсь в Карагандинскую область в бессрочную ссылку. «То есть как это в ссылку? Нет у меня такого в приговоре!» — «Получено специальное распоряжение!»
И вдруг я понял: у меня вновь отбирают все — любимого человека, который ждет в Москве, дом, музыку. Перспективу! Ведь все эти восемь лет я жил только надеждой на то, что будет впереди. И вот — ссылка!
И снова поезд, снова конвойный, и нас, ссыльных, четверо (трое мужчин и женщина — милая Мария Александровна, жена бывшего эстонского министра). Наступает ночь. Конвойный говорит: «Ну вот что, братцы, ложитесь-ка спать, и я ложусь». Приладил свою винтовку под бок и захрапел. А я глаз не могу сомкнуть, и одна мысль бьется: «Ссылка! Конец всему!» С пересадками добрались до места назначения, городка Карсакпая, конвойный поместил нас в каком-то бараке и отправился в НКВД. А утром заявляет: «Дела ваши я сдал. Всего вам лучшего!» И ушел. Я вдруг почувствовал даже какую-то тревогу — как же это без солдата, без охраны? Ведь могут обидеть... Подошел к двери, а открыть боюсь — ну как выстрелят. Потом все-таки открыл. Вижу двор — пустой, стоят умывальники. Разделся до пояса, стал мыться холодной водой и думаю: «Не может быть, что никто никогда больше не ткнет в спину прикладом...» И вдруг пришло ощущение свободы! Какое же это удивительное, драгоценное чувство! Не испытавшие того, что выпало на нашу долю, пожалуй, не поймут.
По совету Марии Александровны я устроился на работу в детский садик, играть детям песенки. Очень опасался, что пальцы совсем потеряли гибкость, разминал их, пробовал клавиатуру. Заведующая поставила на пюпитр ноты, смотрю, а это песенка Юры Слонова, моего соученика и друга. Все в душе перевернулось: вот ведь как - Юра в Москве, сочиняет, а я в Казахстане, в маленьком городишке, где дымит медеплавильный завод, построенный еще англичанами, рабочие выбегают из этого чудовища, словно из ада, и бросаются на землю, чтобы отдышаться. Ни одной близкой души рядом. И не выбраться мне отсюда до конца дней...
Но я оказался в Караганде. Начальник местного НКВД поспособствовал. Он получил новое назначение, и попросил я его сделать доброе дело. Караганда — большой город, там жизнь. Стал я преподавать сначала в музыкальной школе, потом в училище теорию. Работал в театре, писал музыку к спектаклям, дирижировал (русской труппой, между прочим, руководил очень хороший режиссер Лурье, помощник Михоэлса). Главное же, у меня появились два дружественных дома: пианиста Рудольфа Германовича Рихтера, игравшего до ссылки в московском оркестре под управлением Криша, и Александра Леонидовича Чижевского. Александр Леонидович страшно нуждался, просто бедствовал. В его комнатке стояли топчан и деревянные козлы, на которые положена была доска, — стол ученого. Как жаль, что я, музыкант, ничего не понимал в его исследованиях солнечной активности и ее влияния на биосферу. Чижевский же был блестяще образованным человеком, знатоком живописи, музыки, литературы, сочинял стихи (кстати, донес на него один весьма известный, маститый писатель, с которым Александр Леонидович на дачной террасе поделился тревожными мыслями о положении на фронте). Он много раз писал Сталину, что готов работать в специальной лаборатории НКВД, где трудились репрессированные ученые, но ответа не получил — его наука не имела прямого отношения к оборонным делам. После реабилитации Чижевский прожил всего лишь восемь лет!


ОТСЮДА

А Александр Варламов умер 20 августа 1990 года, спустя три месяца после смерти Юлии Бер-Глинки.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 36 comments